<i>Андрей Маргулев</i>. Леонид Костюков глазами однокарассника

Об авторе

Андрей Маргулев

Леонид Костюков глазами однокарассника


Леонид Костюков (фото автора)

Когда мне предложили написать что-то неформальное о Леониде Костюкове для базы данных второшкольных учителей, я был рад, потому что писать о друге – это приятно. Потом, правда, меня взяли сомнения: а как сам этот друг отнесется к написанному о нем? Ведь друг – писатель, а писатели нуждаются не столько в самозванных биографах, сколько в мифологизации; нередко они сами создают и тщательно поддерживают всю жизнь те или иные о себе мифы. Я, впрочем, твердо знаю, что пока такого мифа еще нет, а за будущее я отвечать не намерен! Да к тому же я уверен, что мой герой (моя жертва?), даже узнав, что я написал не больше не меньше как что-то вроде текущей его биографии, поленится ее читать! И это правильно, настоящая биография писателя – его произведения ("Творец всегда изображается в творении, и часто против своей воли" – Карамзин), а жизненная канва – так, ошметки для некрофилов…

Леонид Владимирович Костюков родился в Москве 20 апреля 1959 г. в актерской семье. В детстве и отрочестве (сам того не зная) носил (в свидетельстве о рождении) отцовскую фамилию Вальтер, которую "сменил" при получении паспорта. Его единокровная сестра Елена Владимировна – жена и соавтор Евгения Борисовича Пастернака. В общем – и предыстория, и атмосфера, как говорится, благоприятствовали блестящему будущему мальчика. Все вроде бы к этому и шло.

В 1976 г. Леня – так я буду его по дружбе называть – окончил элитную физ-мат школу № 2, в 1981 – мехмат МГУ. Поразительно, но при всех его блестящих математических способностях ему не дались шахматы, нанеся еще в школе первый чувствительный удар по его самолюбию (я упоминаю об этом как о важном, на мой взгляд, моменте), в то время как его игра в преферанс (любительская, разумеется) дала ему первую известность – пока лишь в рамках мехмата.

Как один из самых способных студентов (получил результат, удостоенный личного внимания Колмогорова) Леня должен был остаться в аспирантуре по кафедре логики, однако комитет комсомола МГУ этого не допустил! За это лично я был бы готов отпустить все грехи этому паскудному органу, ибо, благодаря данному его решению, в том же году мы с Леней (а я заодно – и с Ваней Рощиным, тоже моим другом, второшкольником и мехматовцем, пришедшим вместе с Леней) встетились в одной лаборатории ВНИИАЭС, куда я, как и он, попал совершенно случайно. А как сложилась бы Ленина судьба (и моя заодно), не прими комсомол в ней деятельного участия? Бог весть!..

Почти три года мы работали (я употребляю этот глагол строго в бюрократическом значении) вместе – так началась наша более чем 20-летняя дружба. Очень быстро мы стали понимать друг друга с полуслова, поскольку наше мировосприятие неизменно оказывалось подобным, несмотря на очень разный предшествующий жизненный опыт. Тогда нас сблизили стихи, которые мы только-только начали писать, но такое сближение не могло быть долгим. Я был на 6 лет его старше, из другой среды и с другим опытом. Леня был математиком, становился писателем; я – не был и не стал ни тем, ни другим. Что же помешало нам разойтись по разным – независимым орбитам, особенно, когда и взгляды на мир обнаружили, наконец, различия? Наверное, какие-то нерегистрируемые силы притяжения, что-то из области слабых взаимодействий… Сейчас, прочтя лет на 20 позднее Лени "Колыбель для кошки" Воннегута, я могу ответить и более понятно: мы с Леней просто из одного карасса; однокарассники, в общем…

Уже к моменту нашего знакомства Леня оставил все мысли о большой математике и двинулся по литературной стезе. "Писать прозу начал в 23 года", – так сам скажет он лет 10 спустя в одной из аннотаций. На самом деле – в 22 года им уже была написана "первая" повесть. Так он их тогда именовал – "первая", "вторая" – вплоть до "четвертой", с которой он весной 1983 г. прошел творческий конкурс Литинститута. Вокруг него, как наиболее яркой творческой личности, образовался целый кружок – в основном, из друзей по 2-ой школе и мехмату (позднее – и по Литинституту). Мы все старались тоже что-то писать – стихи, прозу, публицистику… Все это, конечно, было крайне незрело и наивно. Но Леня, очевидно, нуждался тогда в нашем окружении.

В 1983 Леня поступил в Литинститут (на заочное, т.к. имел высшее образование), а вскоре, в 1984 – и в дневную аспирантуру МГУ к Колмогорову – туда же, куда и должен был поступить тремя годами ранее – но теперь уже не для занятий математикой, а для более свободного образа жизни, связанной с литературой. Однако по окончании аспирантуры ему пришлось поработать школьным учителем математики и информатики в 1987/88 учебном году. По его примеру в следующем году перешел на работу школьным учителем информатики и я. Через пять лет эта история повторилась: Леня проработал год в своей родной 2-ой школе, ставшей лицеем "Вторая школа" (но там он уже преподавал литературу, да еще спецкурс по логике), а на следующий год "по его стопам" туда пришел работать я (информатиком, разумеется). В память об этих наших пересечениях Леня, позднее, сделает мне следующую дарственную надпись на своем рассказе "Школьный учитель": "Школьному учителю от школьного учителя на долгую новую юность" (каламбур: журнал с рассказом назывался "НОВАЯ ЮНОСТЬ"). Кстати, работал информатиком Леня в школе № 278, где в это время у него учился Алексей Пушкин, наш злодейски убитый в 2000 году коллега. В том же проклятом году погиб и ближайший друг и творческий Ленин собрат (со времен Литинститута) Миша Новиков – та утрата, в которой, кажется, и тебя самого становится меньше. Ему Леня посвятил одно из своих стихотворений, которое я приведу еще и потому, что в нем уловимы отголоски Лениных житейских тягот послеперестроечных лет – содержания многодетной семьи, круговорота домашних забот и т.д.; которым он противостоял с мужеством, вызывавшим мое постоянное восхищение.

       Памяти М.Н.

Он поменял не меньше пяти
Квартир, и не раз на бегу
Я замечал, что вот мог зайти
Сюда — теперь не могу,
Да и как зайти — надо время найти,
Чтоб круг разомкнуть в дугу.

Когда-то мы виделись каждый день,
А после — два раза в год.
И вот он умер. Теперь вестей
Никто от него не ждёт.
Ещё два окна горят в темноте,
Где больше он не живёт.

Не то чтоб я о нём не жалел,
Но от болезней и бед
Меня спасал распорядок дел,
Как будто вставной хребет.
Я просто ехал, стоял, сидел,
Почти что сойдя на нет.

Я в церкви спеша поставил свечу,
Как он, спеша, загасил.
Я шёл к нотариусу и врачу,
Старательно грязь месил,
И мне казалось, что я лечу,
Покуда хватает сил.

Потом, через пару буквально дней,
Для нас для двоих точь-в-точь
Возникло дело — и как-то мне
Никто не сумел помочь.
Я вышел ночью попить. В окне
Стояла чёрная ночь.

И, глядя в вязкую черноту,
Я понял, кого жалеть.
Хребет спасает, но по хребту
Больнее можно задеть.
Что ж, опереться на пустоту —
Ладонь об асфальт стереть.

И понял я, что его уход
Не сзади, а впереди,
Как чёрный вырез фигуры, ждёт
Меня на любом пути.
А в прошлом — что?
              в прошлом он живёт,
Но мне туда не пройти —

Где с балкона апрельский воздух
                               волной,
Где гудят басы за стеной,
Где хозяин, смеясь, спешит от одной
К другому. Садись со мной.
Давай прикинем, что ждёт впереди,
Или просто так посиди.

(Знамя. 2002. № 8)

Женился Леня в 1987 году на Марии Константиновне Верещагиной – сестре своего мехматовского друга Коли. Коля вместе с Леней шел в аспирантуру мехмата после выпуска (но к Успенскому) и вместе же не получил положительную характеристику комитета комсомола. Колмогорову все же удалось выторговать у ректора поступление одного из них – Коли; сейчас тот уже лет пять как профессор мехмата. Колина жена Лена была Лёниной восприемницей при его крещении (еще до его женитьбы), а позднее, кстати, – и моей "крестной матерью". Замечу, что в Лёниной компании я нашел и свою нынешнюю жену – его мехматовскую однокурсницу Олю Виноградову.

Вместе с женой у Лени появился пасынок Петя; затем собственные дети – Коля и Аня. Леня стал великолепным семьянином, но необходимость непрерывного поиска заработка, казалось бы, должна была серьезно повредить его творческой интенции: писатель не математик, в западные университеты на заработки не съездишь! Что остается? Частные уроки? Иссушающая литературная поденщина?

В Лене оказался просто-таки стальной внутренний стержень. Ибо он вынес все: и уроки, и поденщину.

На этом месте я словно вижу гримасу недовольства на Ленином лице. Его версия того, что я называю "литературной поденщиной" – совсем иная: “Вне зависимости от того, работал ли я в штате газет "Иностранец", "Русский телеграф", "Первое сентября" или сижу дома и пишу статьи и эссе в разные издания, это не высасывает из меня никаких соков. Вот Вы у меня спрашиваете, я отвечаю, нам приятно общаться – разве уходят у меня силы на этот разговор? Пишу всегда быстро – большую статью за сорок минут. Никогда не иду против своих принципов, а откликаюсь на заданную тему и высказываю свое отношение к ней” (Яна Колесинская. Когда б вы знали, из какого вещества… // Люди Дела: Российский аналитический журнал для деловых людей, № 24, март 2002 г.). Но я-то знаю, что здесь – о, нет, не лукавство – принцип, который он сам проговорил еще во "второй" своей повести ("Басня о человеке", 1982): "Если ты устал, откинься чуть назад и сделай вид, что идешь под гору".

Но писал Леня действительно быстро и, в том числе поэтому, много: к моменту процитированного интервью им была опубликована уже более сотни произведений – в большинстве своем журналистского рода – заметок, рецензий, эссе… В качестве классических эссе, в которых Леня сразу обнаружил свою творческую зрелость (чего ему, на мой взгляд, не часто удавалось в то время достичь в художественной прозе), могу упомянуть два: "Расщепление атома" (Огонек, № 9, 1996) и "Поэт и царь: преломление темы" (Первое сентября, 16.10.96). "Расщепление" и "преломление" – ключевые понятия обеих вещей; в них попытка "склеить двух столетий позвонки" (Мандельштам) разъятого российскими кризисами культурного пространства-времени.

Лене-журналисту очень помогало умение (прекрасного рассказчика) использовать в своих текстах всевозможные истории и обстоятельства собственной жизни, используя в качестве персонажей друзей и знакомых, одним словом – стирая грани между "творческой" и "нетворческой" биографиями. Наиболее, на мой взгляд, плодотворным стал в этом жанре 1997 год, который он начал публикацией эссе "Коридор памяти" (НГ, 28.01.97). Подзаголовком было "НИИ застойной эпохи как виртуальный мир", а в самом эссе речь шла о нашем с Леней (и Ваней) родном ВНИИАЭС – "странном, последовательно кафкианском НИИ". Смешно, но это элегическое эссе вызвало бурный протест одного из докторов наук института и его "отпорную" статью в той же "Независке" (увы, Леня воспринял ее так всерьез, что пытался даже напечатать ответ "обидчику"…).

После этого пошла серия эссе (у меня их хранится 7) в "Неделе" под общим названием "Мистическая карта Москвы". “Я попытаюсь просто осмыслить ее карту, как-то зафиксировать "необщее выражение" лиц ее районов… – писал Леня в предисловии. – Ворох впечатлений, жутковатый московский фольклор, имена и факты – все будет иметь для нас значение”. В эту же серию входит пара публикаций в "НОВОЙ ЮНОСТИ", а также эссе "Красная Пресня, 1991" (НГ, 03.07.97) – лирическая фантасмагория, замешанная на опыте разочарований послелитинститутской Лениной учебы на сценарных курсах (вместе с Мишей Новиковым) и московских реалиях переломного 1991 года:

“По ту сторону Садового кольца я бывал в буфете ЦДЛ. Странное стоячее место, словно за кулисами литературы. Люди без возраста ожидают ангела, который подойдет к их столику и скажет вполголоса: "Ваш выход". Ангел не скажет. Литературный процесс, претворение жизни в текст, переплелся с пищеварительным и усвоением алкоголя. Иногда кто-то встает, безумно оглядывается (будто ослепший или прозревший), замечает за дальним столиком дальних знакомых. "Вы не помните меня? Я отгрыз вам лапу в семьдесят восьмом. У вас свободно?" – "Садитесь". Простая история. Сценарий был лучше”.

Наконец, в том же году была написана "программная" статья "Параллельный мир" (пушкин № 4, январь–февраль <1998>), в котором Леня постарался расставить все точки над i в вопросе культурного статуса литератур(ы) "эпохи мимикрии":

“Общеизвестно, что грань между непроходимым текстом и потенциально публикуемым проходит не по трудноуловимому признаку "мерцания чуда". Редактор не за то получает деньги, чтобы испытывать восторг. Грань, если она еще есть, определяется отсутствием или умеренностью недостатков, выделанностью. А если вернуться к терминологии "мертвое–живое", то живой младенец куда неуютнее аккуратного пупса. Мервый текст вполне благообразен, его отделке не мешает авторский инстинкт органического. /…/ Умеющие отличать живое от неживого, конечно же, реагируют на подлинное. И эти мгновенно наводимые мосты ощутимы. Но не умеющие тоже люди и тоже не лишены способности реагировать на десятки тех или иных второстепенных свойств текста – как мы все реагируем на речь (верно! интересно! неожиданно! смешно!) вне аспекта художественности. /…/ Им кажется, что художественность просто сплетена из этих мелких достоинств, как канат из веревок. Возникают две литературы – не умозрительные концепции, а реально существующие в рамках одних и тех же институтов. В центре одной расположено нечто вроде огненного столба, недостижимого, но единственно ценного… Центростремительная простота не приводит к примитивности – огонь не устраняет особенностей и различий, но высвечивает их. Другая литература напоминает огромную плоскую территорию, огороженную невысоким забором. Территория эта хитро расчерчена и храбро осваивается. /,,,/ В ХХ веке событие в искусстве резко отслоилось от события в культуре. Например, черный квадрат Малевича есть, вероятно, заметная реплика в культурном диалоге, иначе бы мы о нем не знали. Но с точки зрения искусства это нуль. Оторванный от артефактов, чудес (которые все-таки единственная прочная реальность искусства) диалог быстро выхолащивается. /,,,/ Помните спектакль из "Приключений Гекльберри Финна" – как герцог и король сперва старательно учили Шекспира, а потом король с голым задом и утыканный перьями выскакивал на сцену и пересекал ее на четвереньках? Так вот, теперь королю и герцогу не пришлось бы спасаться бегством из провинциального городка. Теперь они были бы желанными гостями шекспировского фестиваля – там, кстати, и знание первоисточника пригодилось бы (в кулуарах, на симпозиумах). /,,,/ И культура тщательного неразличения – не более чем преступный абортарий живого. Это лукавая псевдокультура, раковое образование, и отказ от ее "достижений" типа материалов конференций по творчеству Сорокина – естественный жест нормального человека”.

Два смешных эпизода из того же 97-го года. Леня работал тогда в штате газеты "Первое сентября". Как-то летом звонит Леня, просит приехать и… дать ему интервью в качестве учителя. Я пытаюсь послать его подальше, но он – о стыд! – "ломаюсь" на посуле 100 рублей – предполагаемой половины гонорара… Интервью (ПС, 12.07.97) Леня предварил таким предисловием, что я, читая, смеялся и плакал одновременно. Да плюс еще приложил имевшуюся у него 14-летней давности мою фотографию… Но, как ни удивительно, эта анекдотичная публикация помимо "честно заработанных" хотя и не 100, но все же 70 рублей, дала мне как бы новый угол зрения на мое учительство, которое я тогда еще воспринимал достаточно случайным и необязательным… Второй эпизод был уже осенью. Как-то я похвалил какую-то Ленину статью, и вдруг он сказал: “А ты напиши в редакцию (речь шла о "Независке"), что тебе нравится мои статьи и ты просишь публиковать меня почаще…” Я слегка опешил, однако, пообещал. Пообещал, но вскоре понял, что в этом есть какая-то двусмысленность. И попросил жену – Леня все же и твой друг, выручай! А подписаться попросил – для смеху – фамилией, сдвоенной из фамилий двух ее предыдущих мужей, что она и сделала. Так в "НГ" от 05.12.97 появилось письмо О. Ремизовой-Бойко "Муж-эксплуататор и лирик Костюков" – мне бы так хорошо сроду не написать…

Следующий, 1998 год (в память о котором у меня, пардон, в сортире до сих пор висит известный календарь с надписью черной икрой по красной: "Жизнь удалась"), явился для Лени годом испытания "золотым тельцом": он поступил в штат "Русского телеграфа" на полторы тыс. долларов (чем, собственно говоря, уже сделал выбор в пользу тельца). Я не осуждаю Леню: сам бы тоже не смог отказаться. Подспудно заказной характер того, что он успел там опубликовать (я, правда, сподобился прочесть только один бог весть как оказавшийся у меня материал – "Синдром угрожающей стабильности"), заметен в интонациях: демонстрация оптимизма, убежденности в грядущей незыблемости сложившегося порядка вещей… "Кажется мы привыкли к переменам, когда надо отвыкать от них" – таков подзаголовок этого эссе, заканчивающегося так: “Я в пять лет знал одну букву "М", моя дочь в те же годы – две. Одна (поострее) означает метро, другая (покруглее) – "Макдональдс". Но ее мир покамест так же прочен и обживаем, как мой. Обе ее путеводные звезды светят ночью и днем, и вряд ли им что-либо угрожает всерьез”. Но, очевидно, Леня не мог и не хотел переходить определенных, интуитивно ощущаемых границ допустимого конформизма, и благополучно покинул свою недолгую синекуру (заслужив даже увольнение с почетной формулировкой: "за недостаточную буржуазность") еще до августовской "катастрофы", смывшей "Русский телеграф" вместе с дутым "средним классом" и прочими свидетельствами "прочности" и выморочной "стабильности"…

Прав ли я, что столько внимания уделяю Лениной журналистике? Разумеется, это более важные для представления о нем обстоятельства, чем голые биографические факты, вроде преподавания им математики в моем родном МИЭМе (конец 1988–90) или в МГСИ (социальном) (1993–95). Но ведь Леня – не только журналист, он писатель, литинститутский ученик Анатолия Кима, еще до своего знаменитого ныне романа "Великая страна" (М., 2002; "Дружба народов", 2001, № 11) опубликовавший около десятка повестей в "толстых" журналах… Но таково мое личное его восприятие, и меня отчасти оправдывает то, что Леня года три был постоянным ведущим Эссе-клуба (до фарсовой кончины последнего). В Лениной же прозе лично меня много не устраивало. Впрочем, часто Леня сам быстро перерастал свои произведения, вплоть до полного от них отказа. Так, в частности, он отказался от своего первого романа "Второй московский маршрут" (1994). Лучше всего, на мой взгляд, Лене удавались вещи "фантастические", например, рассказ 89-го года "Обо мне" (альманах "Клюква", выпуск 2, М., 1991), который, надеюсь, будет еще раз напечатан в каком-нибудь ближайшем Ленином сборнике.

К счастью (моему), в последние годы Леня вышел на должный уровень и в художественной прозе, и в стихах. Сошлюсь, помимо "Великой страны", на прекрасный рассказ "Верховский и сын" ("Дружба народов", 2000, № 3), стихотворение, посвященное памяти тестя ("Постскриптум", 1997, № 1, с.233), упомянутую подборку "От дальних платформ" в "Знамени" № 8, 2002 (исключая написанную в конце 80-х "Засаду")… Не откажу себе в удовольствии привести еще пару стихотворение из этой подборки.

        Приёмный сын

Там, наверху, открывают ставни,
Ветер врывается влажной волной,
Розовым холодом дышат камни,
В стёклах играет узор цветной.
Что ж, неужели судьба дала мне
Дар мимолётный жизни иной?
Вот он, твой синий костюмчик
матросский,
Выстиран, выглажен, ждёт тебя,
Маленький, как-то нелепо плоский,
Напрочь бессмысленный без тебя,
Эти кармашки, кресты, полоски,
Воздух дрожащий – всё для тебя.
Ты ещё спишь. В постели огромной
Трудно бывает тебя найти.
В тёплой пещерке твоей укромной
Время ворочается в сети.
Шорох крадётся комнатой тёмной –
Рыцарь успеет тебя спасти.
Там, за его железной решёткой,
Может, увидишь мои черты,
Может, отца – сквозь слёзы, нечётко –
Или не сдвинешь решётку ты?
Нечеловечьей своей походкой
Он отступает до новой беды.

            Баллада

Отцвели и вишни, и черешни,
Тут-то он вернулся из дальних стран.
Те, кто снаряжали его, повешены,
Вместо самодура на троне тиран.

– Объясни-ка, братец, зачем нам знание,
Как кольцо сподручней носить в носу,
Как классифицируются пираньи,
Как кокос раскалывать на весу?

Это пустоумие и забава.
В этом нас с тобой не поймёт народ.
Вот когда бы наша легла держава
Мимо тех морей до глухих широт –

Там, где юг опять переходит в север,
Там, где чёрно-белый пингвин семенит,
Там, где не растут ни табак, ни клевер
И куда не вхож ни грек, ни семит.

Эти ослепительные морозы,
Эти облака будто из слюды,
Эти голубого стекла торосы
И глубокий синий узор воды…

И пускай нам там не посеять проса
На колючий снег да на вечный наст,
Ведь пока я жив, никаких вопросов
Ни одна пиранья нам не задаст. –

Тут они расстались как бы на время,
Но врагов хватает, а царь один –
И служил учёный в своей академии
И дорос до званий и до седин.

А когда затеял воспоминанья,
Как ни мял обветренное лицо,
Ни одну не вспомнил в глаза пиранью,
Ни одно продетое в нос кольцо.

Видел он, как юг переходит в север,
Застывает, схватывается вода,
Исчезают медленно злак и плевел,
Заползает почва под толщу льда,

Видел голубого стекла торосы,
Видел облака будто из слюды,
До небес – сверкающие откосы,
На снегу – неведомые следы…

После "Русского телеграфа" Леня, наконец, нашел место, наиболее адекватно, на мой взгляд, отвечающее его способностям и интересам – ведущего преподавателя Института журналистики и литературного творчества (ИЖЛТ). Леня не согласится с такой оценкой: преподавание для него – одно из многих занятий, в которых он одинаково успешен. Вот, например, захотев слегка развеяться и переложить в строку такое лыко, как собственный бытовой семейный опыт, он берет и – "одной левой" пишет книжку "Уроки домоводства" (М.: АСТ, 2000). А главное дело – писание "серьезной" прозы, поэзия, участие во всевозможных жюри (премии "Дебют", например) и других мероприятиях… И все же, оценка Костюкова-писателя – пока преждевременна, поскольку в этой оценке не может не участвовать и само искусство – живой организм, преображающийся, однако, со скоростью гораздо меньшей, чем творит питающий его своими произведениями человек. Другое дело педагогика как система взглядов и установок на преподавание и воспитание; здесь нет никакой "третьей силы", выносящей свой приговор по своим критериям. Скажу поэтому без малейших натяжек – Леня великолепный знаток педагогической проблематики и блестящий преподаватель (литературы, прежде всего). В общем-то, так и должно было случиться – достаточно вспомнить о годах его преподавания в школе, вузах; о работе в "Первом сентября"… Когда я показал ему позорнуюКонцепцию нового этапа развития лицея "Вторая школа", он мгновенно понял суть происходящего и написал замечательный ее разбор "По тонкому льду". Но все же главное – сама его личность: он способен буквально зажигать творческий огонь в каждом, находящемся с ним рядом. И заканчивая свое изложение, я хочу, напоследок, привести фрагменты из одной его "педагогической" статьи (Игольное ушко // Русский журнал. Дата публикации 04.10.1999), написанной, когда ЕГЭ еще не было и в помине, и актуальность которой только возросла через 4 года после ее публикации…

Хороший учитель литературы – человек, который ее любит, который хочет и рискует поделиться своей любовью с другими. Как именно он это делает – вопрос таланта и сноровки. Но сложно (и незачем) подобрать ему другую сверхзадачу, нежели приобщение детей и подростков к серьезному чтению. /…/

Пусть слово профессионализм хотя бы пару ближайших минут трактуется не как категория тарифной сетки, а – как погружение в предмет, свободное в нем движение, интерес... любовь – а почему бы нет? любовь. Тогда мы получим три отчетливо ниспадающие ступени: профессионализм – экзамен – тест. То есть природный математик (будь то доктор наук или вундеркинд из спецшколы) легко сдает экзамен по математике и еще легче – тест в какой-нибудь мясомолочный, если, конечно, ему это понадобится. Тест не вызывает у него воодушевления, но это другой вопрос.

В литературе эта трехступенчатая лестница трагически разрушена.

Дав один и тот же вариант письменной работы по математике сперва десяти лохам, потом десяти действующим докторам наук, мы во втором случае получим гораздо большую кучность. За вычетом малочисленных случайных затмений, профессионалы решат все, получат одинаковые ответы и даже зачастую изберут одинаковые (оптимальные) методики решения. Теперь одну и ту же тему сочинения предложим сперва случайным людям, а потом людям в предмете: филологам, прозаикам, поэтам, редакторам, критикам.

Уверяю вас, центростремительный эффект сменится на центробежный. Авторский (напомним) характер самого предмета приводит к обособлению состоятельных текстов. Впрочем, сослагательное наклонение тут вряд ли уместно. Перечтите, например, отзывы о Чехове Моэма, Набокова, Бунина и Адамовича. Характерно, что мысли отличаются резче, чем стилевые манеры письма. А теперь представьте себе, что уважаемым критикам приходится оценивать друг друга по кругу. Кстати, и это регулярно случается. Выше трех с минусом корифеи друг у друга обычно не получают.

Если же предположить под шкурой экзамена по литературе тест как жесткий каркас, то мы получим совсем гиблую картину. /…/

Основной принцип тестирования: на простой вопрос – простой и точный ответ – в приложении к мерцающему предмету разговора модифицируется в "...плоский, поверхностный, насильно упрощенный ответ". И тут возникают два затруднения: во-первых, это неприятно и унизительно; во-вторых, человек, видящий объем проблемы, может искренне не угадать, какой именно плоской проекции от него ждут. /…/

Проблема конвертирования сложных и глубоких представлений о литературе в удобную для сдачи экзамена активно-поверхностную валюту – это проблема страха и унижения”.

01.08.2003 г..