Андрей Маргулев. «Гостью страшную ты сам к себе впустил...»

Об авторе

Новое русское слово. 19 мая 1992 г.

«Гостью страшную ты сам к себе впустил...»


      Я в мир, как все, явился голый
      И шел за радостью, как все...
      Кто спеленал мой дух веселый —
      Я сам? Иль ведьма в колесе?

      Эти строчки Саши Черного цитировал когда-то юный Миша Булгаков в квартире на Андреевском спуске в Киеве, не подозревая, конечно, о пророческом их смысле. Спустя много лет, в написанном на смерть Булгакова стихотворении («Вот это я тебе взамен могильных роз...»), Анна Ахматова, словно бы зная об этом эпизоде, дает такой ответ:

      Ты пил. вино, ты как никто шутил
      И в душных стенах задыхался,
      И гостью страшную ты сам к себе впустил
      И с ней наедине остался.

      За поверхностным слоем этого «ответа» («сам впустил» — мужественно встречал, смертельно заболев, неизбежное) находится и скрытый, интуитивно угаданный Ахматовой: ввязавшись в двусмысленную игру с властью, с тираном, Булгаков предрешил тот страшный удар («по самым тонким капиллярам — глаза и почки», — по словам врачей), нанесенный коварным и безжалостным «покровителем» посредством инициированной им телеграммы об отпадении необходимости дальнейшей работы над постановкой «Батума» — пьесы о «молодом Сталине».
      Отношения Булгакова и Ахматовой на первый взгляд просты и естественны, ибо оба они мученики тоталитаризма. А.И.Павловский в статье «Булгаков и Ахматова» прямо так и пишет: «Оба художника несли свою трагедию, замкнувшую их рот, как писала Ахматова, "черной краской", в равной мере достойно, идя навстречу гибели мужественно и самоотреченно». Но это — если вычеркнуть: "ты сам к себе впустил...".
      Отношение Булгакова к Ахматовой невозможно ни понять, ни описать без грубых упрощений и уплощений вне литературного контекста и скрытых в нем эстетических и этических противостояний, а в их человеческом сближении немаловажную роль сыграла судьба близкого друга Ахматовой Осипа Эмильевича Мандельштама.
      Формальное знакомство Ахматовой и Булгакова могло произойти, в частности, еще в 1926 году, когда оба выступали 10 мая в Ленинграде (сохранилась афиша вечера)*. Это было время, когда идеология начала первые, еще не приравненные к «гибели всерьез», классификации писателей. Только что вышел журнал «На литературном посту» с древом современной литературы. На засыхающей ветви «буржуазных писателей» — Булгаков вместе с Замятиным, Эренбургом и А. Толстым, а рядом, на ветви уже отсохшей, — Ахматова, Белый, Волошин... Подобная «традиционная» близость Булгакова и Ахматовой понятна, но что еще могло быть общего у петербургской знаменитости, некогда блиставшей в литературных салонах, и провинциала, подвизавшегося а Москве на редакционной работе и попутно выпустившего сатирический сборник, да будто бы еще часть какого-то романа? Ахматова уже стихов не писала; один из еще уцелевших обломков петербургской символистской школы, она, после гибели Гумилева и Блока, сама становилась неким символом поэзии эпохи «Бродячей собаки» и «Привала комедиантов».
      Литературу, которую символизировала Ахматова, отрицали не только «напостовцы», отрицал ее и Булгаков, — по иным, разумеется, причинам.
      Во-первых, Булгаков в своих поэтических пристрастиях был крайне консервативен и авангардную поэзию XX века (а к ней, безусловно, относилась и Ахматова) отрицал. Отвращение, которое испытывал Булгаков к поэзии революционно-футуристической, наглядно продемонстрировано сквозным образом Ивана Русакова — Ивана Бездомного из «Белой гвардии» и «Мастера и Маргариты» соответственно, прототипом которого явился И.И. Старцев, сослуживец Булгакова по ЛИТО.
      В «Белой гвардии» Русаков — «автор» спародированного Булгаковым стихотворения «Богово логово» — заболевает сифилисом и, проникшись отвращением к собственным сочинениям, обращается к Богу уже почти с пародийным же исступлением («Батюшка, нельзя так, — застонал Турбин, — ведь вы в психиатрическую лечебницу попадете. Про какого Антихриста вы говорите?»); то же, как мы помним, случается и с Бездомным, с той лишь разницей, что потрясение вызывается не «дурной» болезнью, а гибелью Берлиоза. Антихристом же, вернее, его предтечей в романе «Белая гвардия», называется наставник Русакова и участник того же поэтического сборника «Фантомисты-футуристы» Шполянский, главнейший прототип которого Виктор Шкловский также участвовал в том же, что и Старцев, поэтическом сборнике «Явь», подразумеваемом Булгаковым. Участвовал в сборнике и Пастернак.
      Характерны два воспоминания о реакции Булгакова на стихи двух его выдающихся современников-поэтов. Л.Е.Белозерская-Булгакова, присутствовавшая при знакомстве Булгакова (в гостях) с Пастернаком, читавшим из «Лейтенанта Шмидта» (это было примерно в 1926 году), пишет: «Не скажу, чтобы стихи мне очень понравились, а слова "свет брюзжал до зари" смутили нас обоих с М.А. Мы даже решили, что ослышались».
      С.А.Ермолинский, ближайший друг Булгакова с 30-х годов, основываясь, по-видимому, на беседах с ним, так передает его владикавказские (1920 год) впечатления от знакомства с Мандельштамом: «На Кавказе он познакомился с Мандельштамом, жившим бедно, гордо и поэтически беспечно. Именно это запомнилось и вызвало уважение. Стихов Мандельштама он раньше не знал... Но несколько выспренняя, многозначительная манера, с которой читал свои стихи поэт, не пришлась по вкусу Булгакову. Он всегда посмеивался над такой манерой — слушал сконфуженный». Явная смягчающая пластика обоих рассказчиков не может затушевать булгаковского не только консерватизма (на фоне горячей защиты им Пушкина в тот же владикавказский период на диспуте «цеха местных поэтов», упомянутом в «Записках на манжетах»), но даже и провинциализма.
      Впрочем, дело отнюдь не исчерпывается свойствами литературного вкуса и пристрастий Булгакова; его предубежденность имела, безусловно, и мировоззренческие истоки.
      В своих «Воспоминаниях» Надежда Яковлевна Мандельштам пишет: «Многие из моих современников, принявших революцию, пережили тяжелый психологический конфликт. Жизнь их проходила между реальностью, подлежащей осуждению, и принципом, требующим оправдания существующего. Они то закрывали глаза на действительность, чтобы беспрепятственно подбирать для нее оправдания,то, снова открыв их, познавали существующее. Многие из них всю жизнь ждали революцию, но увидев ее будни, ипугались и отвернулись. А были и другие — они боялись собственного испуга: еще проморгаешь, из-за деревьев не увидишь леса... Среди них находился и Осип Мандельштам».
      К таким современникам, думается, можно причислить и Анну Ахматову, ибо без подобного рода иллюзий, пусть и подсознательных, вряд ли бы она столь гневно и категорически отвергла идею эмиграции («Мне голос был. Он звал утешно...» И: «Не с теми я, кто бросил землю...»). Другое дело Булгаков. Только сваливший его во Владикавказе тиф помешал ему уйти с Белой армией. Это обстоятельство, разумеется, тщательно скрывалось и при жизни Булгакова, и позднее, до самого последнего времени. И только душевнобольной герой «Записок на манжетах» мог позволить себе воскликнуть: «Меня бросят! Бросят!» и — «Я требую... немедленно отправить меня в Париж! Не желаю больше оставаться в России...»
      Булгакову было чего опасаться: никаких иллюзий относительно октябрьского переворота у него не было (о чем свидетельствует его письмо к сестре Надежде от 31 декабря 1917 года). Печатаясь во владикавказской белогвардейской прессе, он — в частности, в статье «Грядущие перспективы» — в жесткой форме обосновал катастрофичность происшедшего. Чудом не опознанный как белогвардеец и не расстрелянный, он работал затем, после установления во Владикавказе советской власти, в подотделе искусств как театральный рецензент, и в кругу тех, кому доверял, вполне мог производить впечатление «подмигивающего» и «сидящего между двух стульев» человека, как позднее описал его в своем романе бывший его приятель Юрий Слезкин (выведенный, в свою очередь, позднее Булгаковым под именем Ликоспастова в «Театральном романе»).
      Оценка Булгаковым Ахматовой как совершенно ему чуждого культурного явления не могла в то время не совпадать по знаку с «напостовской». С другой стороны, и сам Булгаков не был еще узнан современниками как новый классик (и тема неузнанности — но уже на уровне пророка — станет в дальнейшем одной из основных в его творческой судьбе). Перечисляя писателей, принимавших участие в упомянутом мной ленинградском вечере вместе с Булгаковым и Ахматовой, А.И. Павловский пишет в той же статье: «Надо думать, что Булгаков, будучи представленным всем петербургским знаменитостям, познакомился, конечно, и с Ахматовой». Что означает «будучи представленным», — можно только догадываться. Алексея Толстого, с которым Булгаков познакомился заочно, сотрудничая с берлинским издательством «Накануне», он принимал по возвращении того в Россию; был знаком к этому времени и с Замятиным. Состоялось же или нет его знакомство на том вечере с кем-либо еще, в том числе и с Ахматовой, неизвестно. Булгаков не успел еще к этому моменту прославиться как драматург — будущие «Дни Турбиных» еще только репетировались; что же касается «Белой гвардии», то заслужив восторженную оценку Волошина, она, тем не менее, прошла не принятой всерьез широкими кругами писателей. «Помню, как он читал нам "Белую гвардию", — это не произвело впечатления... Вообще это казалось вторичным, традиционным», — вспоминал один из ближайших в то время друзей Булгакова Катаев. И на вопрос о том, что же было для них большой литературой, отвечал: «"Петербург" Белого — мы молились на него. Сологуб... Алексей Толстой... Булгаков никогда никого не хвалил... Не признавал... У него были устоявшиеся твердые вкусы. Он ничем не был увлечен».
      Итак, даже для формального знакомства Ахматовой и Булгакова на том вечере никаких предпосылок не существовало. Настоящее же, а не предполагаемое их знакомство, как это известно от В.Е.Ардова, соседа Булгакова по писательскому дому в Б.Нащокинском переулке, состоялось во время поездки Булгакова в Ленинград в июле 1933 года, на обеде у художника Н.Э.Радлова. И хотя к этому моменту созрели все предпосылки для того, чтобы, к примеру, Ахматова могла подпасть под очарование булгаковских манер, юмора, искусства импровизации и мистификации, — вряд ли бы это знакомство имело развитие, если бы не тот самый писательский дом, тогда еще недостроенный и буквально сводивший Булгакова с ума нескончаемостью связанных с его строительством забот (дом-то строился кооперативный!). На фоне, заметим, покуда неизбежного проживания в одной квартире второй и третьей его жен (друг друга, разумеется, ненавидящих). 22 июля 1933 года, немедленно по возвращении из Ленинграда, он пишет П.С.Попову: «Задыхаюсь на Пироговской. Может быть, ты умолишь мою судьбу, чтобы наконец закончили дом в Нащокинском? Когда же это наконец будет?! Когда?!».
      В новую квартиру Булгаков въехал только в феврале 1934 года. Но еще ранее в этот же дом, в первую и единственную собственную квартиру в своей жизни, въехал Мандельштам. Ордер (при активном содействии Бухарина) он получил еще в августе 1933 года; и скорее всего именно при знакомстве Булгакова и Ахматовой на упомянутом обеде, у них мог зайти разговор и о предстоящем соседстве Булгакова с Мандельштамом. Во всяком случае, непосредственно после получения Мандельштамом ордера (явно «поверх» многих очередников) в самом начале второй тетради третьей редакции «Мастера и Маргариты» появилась незаконченная глава с удивительной сценой общего собрания писательского жилтоварищества по поводу распределения квартир. Глава явно сатирическая, но вместе с тем содержащая и нечто выбивающееся из рамок этого жанра, столь привычного для Булгакова. Итак, заслуженная писательница Караулина, не попавшая в заветный список, протестует:
      «И я! Я! Не попала в список! Товарищи! (...) И кто же? Кто? Дант. Учившаяся на зубоврачебных курсах, Дант, танцующая фокстрот, попадает в список одной из первых... Товарищи!.. Где же справедливость?!»
      «Товарищ председатель, — играя змеиными переливами, заговорил бузотер, — не откажите проинформировать собрание: к какой писательской организации принадлежит Беатриче Григорьевна Дант? Раз. Какие произведения написала упомянутая Дант? Два. Где означенные произведения напечатаны? Три. И каким образом она попала в список?». «Говорил я Перштейну, что этому сукину сыну надо дать комнату, — тоскливо подумал председатель. Вслух же спросил бодро: — Все? — и неизвестно зачем позвонил в колокольчик. — Товарищ Беатриче Григорьевна Дант, — продолжал он, — долгое время работала в качестве машинистки и помощника секретаря в кабинете имени Грибоедова».
      «Зал ответил на это сатанинским хохотом...»— продолжает Булгаков.
      «Покажите, кто хоть этот Дант! — рявкнул некто. — Дайте полюбоваться!» «Вот она, — глухо сказал председатель и ткнул пальцем в воздух. И тут многие встали и увидели в первом ряду необыкновенной красоты женщину. Змеиные косы были уложены корзинкой на царственной голове. Профиль у нее был античный, как и фас. Цвет кожи был смертельно бледный. Глаза были открыты, как черные цветы. Платье кисейно-жселтое. Руки ее дрожали».
      «Товарищ Дант, товарищи,— говорил председатель, — входит в одно из прямых колен известного писателя Данте», — и тут же подумал: «Господи, что же это я отмочил такое?!».
      «Вой, грохот потряс зал (...) Тогда председатель понял, что не миновать открыть козырную карту. "Товарищи! — вскричал он. — Товарищ Дант получила солидную авторитетную рекомендацию". "От кого?" — прокричал кто-то».
      Отмечу, что центральный образ сцены — товарищ Дант — «списан» с Ахматовой по свежим от знакомства с нею впечатлениям. Ахматова знала о своем необычайном сходстве с Данте и ощущала необыкновенную с ним внутреннюю близость, что ярко отразилось в ее творчестве. Не могли не заметить этого сходства и современники. «Пошли по Литейному. Видим: по той стороне идет — но это же не Ахматова, а Данте! Даже жутковато. Идет высокая женщина, одна ночью, с палкой в руке, держится очень прямо, и на плечах голова Данте (...) Удалось хоть на машине доставить домой Ахматову-Данте», — вспоминал М.Слонимский. Очевидное из фотографий сходство Ахматовой с изображениями Данте сопрягается и с важной деталью нарисованного Булгаковым образа «товарища Дант»: в книге «Об Анне Ахматовой: Стихи эссе, воспоминания, письма» (Л. 1990) приведена фотография Ахматовой конца 20-х годов, где у нее описанная Булгаковым прическа — уложенные вокруг головы косы. Отметим также и такую деталь: Ахматова наверняка сообщила собравшимся в тот день у Радлова о завершении Мандельштамом (в июне 1933 года, в Коктебеле) и сдаче им в печать эссе «Разговор о Данте» (разумеется, так при его жизни и не напечатанного).
      На наш взгляд, приведенная сцена, а точнее, неудачная попытка Булгакова использовать трагическую фигуру Ахматовой как «заготовку» в примитивной гротескной конструкции, наглядно отразила перелом в его отношении к Ахматовой и представляемому ею кругу (Мандельштаму, прежде всего): на смену скрыто-враждебному отношению, заданному его писательским кредо, стало являться снисходительно-сочувственное — и как к явно им превзойденным бывшим соперником (в широком, разумеется, смысле), и как к гонимым общими загонщиками товарищам. И 10 октября того же года посетившая Москву Ахматова уже в числе приглашенных, ближайших к Булгакову людей слушает новые главы «Мастера и Маргариты».
      В творчестве Булгакова встречи с Ахматовой оставили еще один, причем очень важный, след (как это установлено М.О. Чудаковой). И связан он снова с Мандельштамом.
      В ночь с 13 на 14 мая 1934 года Мандельштам был в первый раз арестован (и затем сослан) в своей новой квартире в Б.Нащокинском, не прожив там и полугода. Гостившая как раз в это время у Мандельштамов Ахматова в своих воспоминаниях отмечает сочувствие и поддержку, полученные ими в тот день от жены Булгакова Елены Сергеевны. Но вряд ли бы этот эпизод стал чем-то существенным для Булгакова, переживавшего в тот момент кульминацию своей выездной (за границу, куда он так и не попал) эпопеи, если бы не одно обстоятельство. В дневнике Елены Сергеевны 17 ноября того же года появилась следующая запись: «Вечером приехала Ахматова... Рассказывала о горькой участи Мандельштама. Говорили о Пастернаке». В этой записи — очевидный намек на то, что речь в рассказе Ахматовой шла о телефонном звонке Сталина Пастернаку в связи именно с «горькой участью» Мандельштама. Сталина интересовало, почему Пастернак так плохо защищает своего друга... «Ведь он же мастер, мастер?» — допытывался «вождь». Пастернак же, в свою очередь, попросил о встрече, чтобы говорить со Сталиным «о жизни и смерти» (потрясающая, но в итоге, видимо, оказавшаяся спасительной наивность). Сталин молча повесил трубку.
      Этот разговор стал, возможно, известен Булгакову именно из уст Ахматовой и не мог не произвести на него сильного впечатления (и прежде всего в связи с его собственным телефонным разговором со Сталиным и обещанной последним, но так и не состоявшейся их встречей). В результате в пишущемся романе герой стал именоваться «мастером» и был наделен чертами личности Мандельштама и его судьбы.
      Итак, Ахматова стала другом Булгакова и обращалась к нему за помощью в самые тяжелые моменты своей жизни. Чары Булгакова действовали теперь на нее через его роман, который она оценивала как гениальный, что вполне соответствовало сочетанию религии и чернокнижия в ее собственной поэзии. И все же, после его смерти, — этот скрытый полуупрек: «И гостью страшную ты сам к себе впустил...» Откуда бы ему быть?
      В воспоминаниях Анны Андреевны о Мандельштаме есть такие строчки: «Зимой 1933-34 гг., когда я гостила у Мандельштамов в Нащокинском в феврале 1934 г., меня пригласили на вечер Булгакова. Осип взволновался: "Нас хотят сводить с московской литературой?!". Чтобы его успокоить, я неудачно сказала: "Нет, Булгаков сам изгой. Вероятно, там будет кто-нибудь из МХАТа". Осип совсем расстроился. Он бегал по комнатам и кричал: "Как оторвать Ахматову от МХАТа?"».
      Почему упоминание МХАТа было «неудачным»? Это был придворный театр, репертуар которого определялся кремлевскими патронами, включая Сталина. И как ни сопротивлялся тогда, еще в 1926-27 годах, Булгаков, ему пришлось пойти на очень и очень существенные компромиссы, чтобы из искренней вещи — романа «Белая гвардия», так и не дошедшего при его жизни до широкого читателя, — сделать конъюнктурную мхатовскую «Чайку» советского образца. В последней, третьей редакции «Дней Трубиных» он приписал Алексею Турбину следующий текст отречения от белой гвардии: «Я вам говорю, белому движению на Украине конец. Ему конец в Ростове-на-Дону, всюду! Народ не с нами. Он против нас. Значит, кончено! Гроб! Крышка!». В финале звучал усиливающийся «Интернационал», в который вслушивались, затаив дыханье, господа офицеры...
      Булгаков — писатель, доведший до уровня мученичества и высшей художественной правды морально-двусмысленную позицию сознательного сотрудничества с Сатаной — и в биографии, и в творчестве. Сниженный образ такой позиции — действительно, попытка усидеть на двух стульях.
      Но Сатана жестоко мстит тем, кто, принимая его законы, пытается затем его переиграть. И если бы не смертельная болезнь Булгакова, его после запрещения «Батума» неизбежно бы ожидала участь Мандельштама, открыто выступившего против Сатаны.
      Булгаков отлично знал, с кем он имеет дело и что именно он делает, чего (скорее к счастью, чем к сожалению) уже не могли осознать целые поколения его восторженных советских почитателей, сделавших «Мастера» своим Евангелием. Но это уже — иная тема, иной феномен, еще ждущий своего осмысления.
*Исправляя в данной электронной версии лишь явные ошибки набора газетной публикации и сожалея о неопубликовании газетой приложенного списка литературы, я, одновременно, пользуюсь случаем, чтобы внести сейчас долгожданное уточнение: на упомянутом вечере 10 мая 1926 г. Булгаков и Ахматова действительно не могли познакомиться, т.к. Ахматова на него не поехала (Н.П.Лукницкий. Встречи с Анной Ахматовой. Том II. 1926—1927. — Париж–Москва: YMCA-PRESS; Русский Путь, 1997. С. 154–155) — прим. автора.